Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши,
человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Имею повеление объехать здешний округ; а притом, из собственного подвига
сердца моего, не оставляю замечать тех злонравных невежд, которые, имея над
людьми своими полную власть, употребляют ее во зло бесчеловечно.
Стародум(один). Он, конечно, пишет ко мне о том же, о чем в Москве сделал предложение. Я не знаю Милона; но когда дядя его мой истинный друг, когда вся публика считает его честным и достойным
человеком… Если свободно ее
сердце…
Честному
человеку никак простить нельзя, ежели недостает в нем какого-нибудь качества
сердца.
Стародум(c нежнейшею горячностию). И мое восхищается, видя твою чувствительность. От тебя зависит твое счастье. Бог дал тебе все приятности твоего пола. Вижу в тебе
сердце честного
человека. Ты, мой сердечный друг, ты соединяешь в себе обоих полов совершенства. Ласкаюсь, что горячность моя меня не обманывает, что добродетель…
Стародум. Оттого, мой друг, что при нынешних супружествах редко с
сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову не входит, что в глазах мыслящих
людей честный
человек без большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить не может. Признаюсь тебе, что
сердце мое тогда только будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего
сердца, когда взаимная любовь ваша…
Стародум. В одном. Отец мой непрестанно мне твердил одно и то же: имей
сердце, имей душу, и будешь
человек во всякое время. На все прочее мода: на умы мода, на знания мода, как на пряжки, на пуговицы.
Стародум(приметя всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка, друг мой, и ты мне кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего. Поверь мне, что я знаю его права. Они нейдут далее, как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного
человека зависит совершенно от ее
сердца. Будь спокойна, друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь во мне истинного друга. Поди за кого хочешь.
«Точию же, братие, сами себя прилежно испытуйте, — писали тамошние посадские
люди, — да в
сердцах ваших гнездо крамольное не свиваемо будет, а будете здравы и пред лицом начальственным не злокозненны, но добротщательны, достохвальны и прелюбезны».
Сидя на скамьях семинарии, он уже начертал несколько законов, между которыми наиболее замечательны следующие:"всякий
человек да имеет
сердце сокрушенно","всяка душа да трепещет"и"всякий сверчок да познает соответствующий званию его шесток".
На второй месяц муж бросил ее и на восторженные ее уверения в нежности отвечал только насмешкой и даже враждебностью, которую
люди, знавшие и доброе
сердце графа и не видевшие никаких недостатков в восторженной Лидии, никак не могли объяснить себе.
— По делом за то, что всё это было притворство, потому что это всё выдуманное, а не от
сердца. Какое мне дело было до чужого
человека? И вот вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня никто не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
— Не говори этого, Долли. Я ничего не сделала и не могла сделать. Я часто удивляюсь, зачем
люди сговорились портить меня. Что я сделала и что могла сделать? У тебя в
сердце нашлось столько любви, чтобы простить…
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой
человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось
сердце при мысли о том, в среде каких чужих
людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
Есть
люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что есть в нем, и видеть в нем одно дурное; есть
люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их, и ищут в нем со щемящею болью в
сердце одного хорошего.
Он быстро вскочил. «Нет, это так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду к ней, спрошу, скажу последний раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в
сердце и со злобой на всех
людей, на себя, на нее он вышел из гостиницы и поехал к ней.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют
сердцем, того стремления, которое заставляет
человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
— Да, и повторяю, что
человек, который попрекает меня, что он всем пожертвовал для меня, — сказала она, вспоминая слова еще прежней ссоры, — что это хуже, чем нечестный
человек, — это
человек без
сердца.
В полку не только любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот
человек, огромно-богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим всем и из всех жизненных интересов ближе всего принимал к
сердцу интересы полка и товарищества.
— И неправда! И поскорей не думайте больше так! — сказала Кити. — Я тоже была о нем очень низкого мнения, но это, это — премилый и удивительно добрый
человек.
Сердце у него золотое.
Разумеется, — сказал он мрачно, — это одна из этих фарисейских жестокостей, на которые способны только эти
люди без
сердца.
— Нет, — перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился, так что и она должна была остановиться. — Никто больше и сильнее меня не чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете мне честь считать меня за
человека, имеющего
сердце. Я причиной этого положения, и потому я чувствую его.
Нахмуренное лицо Алексея Вронского побледнело, и выдающаяся нижняя челюсть его дрогнула, что с ним бывало редко. Он, как
человек с очень добрым
сердцем, сердился редко, но когда сердился и когда у него дрожал подбородок, то, как это и знал Александр Вронский, он был опасен. Александр Вронский весело улыбнулся.
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей
сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с
людьми или с судьбою…
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось
сердце страстное и благородное…
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему
сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой
человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой
человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое
сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире
человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Ибо к чести героя нашего нужно сказать, что
сердце у него было сострадательно и он не мог никак удержаться, чтобы не подать бедному
человеку медного гроша.
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое
сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты будешь принимать
человека, о котором сам знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем
человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Русский
человек, да еще и в
сердцах.
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы
людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и
сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое
сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
В самом деле, необыкновенно странны были своею противуположностью те чувства, которые родились в
сердцах троих беседовавших
людей.
Поди ты сладь с
человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн
сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в
сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней
сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец
людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих
сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и
людейНа самом утре наших дней.
Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что бывает на
сердце у
человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
Жиды начали опять говорить между собою на своем непонятном языке. Тарас поглядывал на каждого из них. Что-то, казалось, сильно потрясло его: на грубом и равнодушном лице его вспыхнуло какое-то сокрушительное пламя надежды — надежды той, которая посещает иногда
человека в последнем градусе отчаяния; старое
сердце его начало сильно биться, как будто у юноши.
— Для чего я не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для чего не служу? А разве
сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой
человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого
сердца. Истинно великие
люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в
сердце его вселился страх, и он стал бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для
человека и без того себе не доверявшего.
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу,
человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все прошло! И в результате одно только золото
сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости
сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой
человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что, если б она хотя один раз…
Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем
сердце столько злобной ненависти, как этот
человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
— Это, брат, веришь ли, у меня особенно на
сердце лежало. Потом надо же из тебя
человека сделать. Приступим: сверху начнем. Видишь ли ты эту каскетку? — начал он, вынимая из узла довольно хорошенькую, но в то же время очень обыкновенную и дешевую фуражку. — Позволь-ка примерить?
Но считайте, как хотите, а теперь желаю, с моей стороны, всеми средствами загладить произведенное впечатление и доказать, что и я
человек с
сердцем и совестью.
Дико́й. Ишь ты, замочило всего. (Кулигину.) Отстань ты от меня! Отстань! (С
сердцем.) Глупый
человек!
Дико́й. Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня
сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому только заикнись мне о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и только; ну, и в те поры ни за что обругаю
человека.
Карандышев. Да, это смешно… Я смешной
человек… Я знаю сам, что я смешной
человек. Да разве
людей казнят за то, что они смешны? Я смешон — ну, смейся надо мной, смейся в глаза! Приходите ко мне обедать, пейте мое вино и ругайтесь, смейтесь надо мной — я того стою. Но разломать грудь у смешного
человека, вырвать
сердце, бросить под ноги и растоптать его! Ох, ох! Как мне жить! Как мне жить!